
-- Правда,-- ни зги не видать,-- усмехнулся он и шагнул к ней.
Она так ахнула, будто кто-то с размаху ударил ее. Он отыскал в темноте ее руки, плечи, толкнул что-то (вероятно, подставку для зонтиков).
-- Нет-нет-нет-- это невозможно, это невозможно...-быстро-быстро повторяла она и куда-то пятилась.
-- Да постой же, мама, постой же,-- сказал он,-- и опять стукнулся (на этот раз о полуоткрытую дверь, которая со звоном захлопнулась). -- Это с ума можно сойти... Коленька, Коль... Он целовал ее в щеки, в волосы, куда попало,-- ничего не видя в темноте, но каким-то внутренним взором узнавая ее всю, с головы до пят,-- и только одно было в ней новое (но и это новое неожиданно напомнило самую глубину детства,-- когда она играла на рояле) -- сильный, нарядный запах духов,-- словно не было тех промежуточных лет, когда он мужал, а ока старела, и не душилась больше, и потом так горько увядала,-- в те бедственные годы,-- словно всего этого не было, и он из далекого изгнания попал прямо в детство...
-- Вот -- ты. Это -- ты. Ну, вот -- ты...-- лепетала она, мягкими губами прижимаясь к нему.-- Это хорошо... Это так надо...
-- Да неужели нигде нет света? -- рассмеялся Николай Степаныч.
Она толкнула какую-то дверь и проговорила взволнованным голосом:
-- Да. Пойдем. У меня там свечи горят. -- Ну, покажись...-- сказал он, входя в оранжевое мерцание свеч, и жадно взглянул на мать. У нее волосы были совсем светлые, выкрашенные в цвет соломы.
-- Ну, что же, узнаешь? -- сказала она, тяжело дыша, и поспешно добавила: -- Да не смотри так. Рассказывай, рассказывай! Как ты загорел... Боже мой! Да, ну же, рассказывай!
Белокурые, подстриженные волосы... А лицо было раскрашено с какой-то мучительной тщательностью. Но мокрая полоска слезы разъела розовый слой, но дрожали густые от краски ресницы, но полиловела пудра на крыльях носа... Она была в синем лоснящемся платье с высоким воротником. И все было в ней чужое, и беспокойное, и страшное.
